Юридический адрес: 119049, Москва, Крымский вал, 8, корп. 2
Фактический адрес: 119002, Москва, пер. Сивцев Вражек, дом 43, пом. 417, 4 эт.
Тел.: +7-916-988-2231,+7-916-900-1666, +7-910-480-2124
e-mail: Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript.,http://www.ais-aica.ru

Перевод сайта

ruenfrdeitptes

Новости от наших коллег

Информация с листа рассылки

Войти

Поиск

Dernières actualités Louvre

Musée du Louvre (Paris, France) : Dernières actualités

28 сентября 2020

  • La France vue du Grand Siècle
    Si les gravures de Silvestre ont été largement diffusées, ses dessins demeurent méconnus. Le musée du Louvre en conserve un ensemble exceptionnel qui sera  présenté au public pour la première fois.
  • Delacroix, le dernier combat
    Film de Laurence Thiriat Fr., 2016, 52 min Au crépuscule de sa vie, Eugène Delacroix se lance dans un chantier monumental, la réalisation de peintures murales pour la Chapelle des Saints Anges dans l’église Saint-Sulpice à Paris.
  • Imaginaires, représentations de l'Orient
    La Fondation Lilian Thuram pour l’éducation contre le racisme et le musée national Eugène-Delacroix s’associent pour construire un projet singulier d’exposition et de médiation, offrant de présenter les oeuvres de la collection du musée de manière renouvelée. Un accrochage inédit de la collection du musée, dédié à l’Orient et à ses représentations, est proposé du 11 janvier au 2 avril 2018.
  • Dans les pas d'un jardinier
    Colloque suivi d'un concert Sous la direction scientifique d’Hervé Brunon et Monique Mosser, CNRS, Centre André Chastel, Paris Le colloque s’inscrit dans le cadre de la programmation « Histoire et cultures des jardins », commencée en 2007 et conçue avec la collaboration scientifique du Centre André Chastel. Cette rencontre sera consacrée à la figure de Pascal Cribier (1953-2015), jardinier et paysagiste, qui fut notamment aux côtés de Louis Benech et François Roubaud le concepteur de la réhabilitation du jardin des Tuileries (1991-1996) et s’affirme, avec près de 180 projets réalisés à travers le monde, comme un maître d’œuvre majeur.

 

Предисловие С.Ф,Членовой

21 февраля—день памяти Нины Александровны Дмитриевой (1917-2003).

В опубликованных нами на сайте АИС под заголовком «Киевский Врубель» фрагментах неизданного дневника Нины Александровны Дмитриевой, относящихся к лету 1945 года (части 1и 2), время от времени встречается имя Марьи Захарьевны. Все относящееся к ней в едином потоке дневниковых записей, но не связанное с темой публикации, из ее текста было нами изъято.

Настоящей публикацией «восстанавливается справедливость»: Марья Захарьевна -- героиня рассказа «Выдвиженка», написанного Н.А. Дмитриевой через несколько десятилетий после той своей поездки в Киев за материалами для диссертации о Врубеле. В рассказ вошли почти все изъятые нами записи о Марье Захарьевне (в дневнике чередующиеся с «врубелевскими»).

«Выдвиженка» представляет собой невыдуманный рассказ. Его можно отнести к документальной литературе или, по классификации Л.Я Гинзбург, к «промежуточной литературе»: в нем есть установка на подлинность, особые познавательные и эмоциональные возможности, «эстетическая организованность – отбор и творческое сочетание элементов, отраженных и преображенных словом». Искусствовед, называвший себя литератором, Н.А. Дмитриева обладала даром не только художественно анализировать художественные явления, но и художественно исследовать невымышленное. Ярким образцом творческого подхода автора, не ставившего перегородки между своими исследовательскими и художественными занятиями, и является, как нам кажется, публикуемый в день памяти Нины Александровны Дмитриевой рассказ «Выдвиженка»


 

ВЫДВИЖЕНКА


Летом 1945 года я поехала в Киев – смотреть Врубеля.
Крещатика не было: стояли оголенные скелеты домов, все видно насквозь, кое-где зацепились остатки прежнего жилья – стул, ширма, детская коляска. Но неугомонная жизнь уже шла: бабы на рынке торговали овощами, ряженкой, приговаривали: «Кушайте на здоровьичко», деревья в парках росли роскошно, раскидисто, на песчаном берегу Днепра загорали купальщики. Музеи готовились к открытию. У меня не было знакомых в Киеве, и я прямо с поезда пошла в Русский музей. Меня встретили приветливо с некоторым недоумением. «Куда же бы вас устроить?.. Вот разве к Марье Захарьевне?... хотя бы на первое время, а там посмотрим».
Я отправилась по адресу, который мне дали. Довольно большая комната, довольно грязная и была бы еще грязней, если бы было больше мебели и какие-нибудь вещи, – но вещей почти не было.
Окна выбиты, на столе немытая посуда, а на кровати старуха. Я только успела поставить на пол свой чемодан, как она начал рассказывать мне свою жизнь. И этот рассказ продолжался потом весь месяц, что я у нее провела.
Марья Захарьевна была не старуха – всего пятидесяти четырех лет, темноволосая, без седины, быстроглазая. Мне она показала старухой во-первых потому, что я сама была молодая, во-вторых – из-за ее запавшего рта: зубы выпали от голода. Она страдал астмой и во время приступов сидела на кровати неподвижно, а вообще была даже легка в движениях, очень темпераментна и говорила не иначе как с пафосом. В первый же вечер она поведала мне, что в молодости отличалась красотой и талантами. Когда-то училась петь («у меня был глубокий лирический контральто») и сейчас поет под гитару и романсы, и украинские песни, а больше всего любит цыганские и русские. «Люблю,– сказала она торжественно, – русское раздолье, русскую песню, русский могучий язык. Хотя сама украинка и прожила на Украине безвыездно всю жизнь, в Москве никогда не бывала».
Когда у нее пропал голос, она решила: «краска – та же музыка и поступила в музей уборщицей. Там она. изо всех сил работала над собой, посещала лекции, слушала экскурсоводов, с больша рвением читала книжки о художниках. Ей тогда было уже за сорок. Когда к ней приходил ее второй муж, моложе ее на 10 лет, с которым она жила врозь, она говорила ему: «Юзек, ухода, ты мешаешь мне, я прорабатываю Федотова», или: «Мне сейчас некогда, я занята Левитаном». («И что же вы думаете? Как он увидел, что им так пренебрегаю, он стал ходить каждый день!»).
В те времена в моде были выдвиженцы. Марью Захарьевну в уважение к ее энтузиазму выдвинули в «лаборанты» и стали пopучать вести экскурсии. Она очень этим гордилась и выписывала себе на память похвальные отзывы об ее экскурсиях. Это был звездный час в ее жизни.
При немцах ей пришлось более чем тяжко. Второй муж уехал в Самарканд, взрослый сын от первого мужа тоже эвакуировался куда-то со своей женой, с которой Марья Захарьевна не ладила. Она осталась одна. «Работать я не хотела на этих фашистских гуннов». Жила сначала, по ее словам, в лесу, потом вернулась домой. Голодала. Ходила за водой на Днепр – водопровод не работал. От взрывов вылетели не только стекла, но и оконные рамы. Все последнее она продала. Четыре зимы провела в нетопленной квартире. Самая горькая для нее потеря – разорвала 50 своих стихотворений, «воспевающих Советы». Среда ее талантов не последнее место занимал поэтический – она всегда что-нибудь воспевала. (И меня воспела, как представительницу русского народа).
После освобождения Киева ее уже не взяли лаборантом и не сделали научным сотрудником, перевели на должность смотрителя зала со ставкой 150 рублей, а это все равно что уборщица. Ужасное разочарование и нравственный удар. Но уходить из музея она все-таки не хочет. Денег не хватает ни на что, кроме скудного обеда в столовой, на который уходит вся ее служащая карточка, – ни на дрова, ни на уголь, не говоря уже о промтоварах. Одежда – только то тряпье, что на ней. Посуду она никогд не моет – не до того. В бане не была четыре года.
В таких невзгодах жила Марья Захарьевна, когда меня к ней подселили. От меня была ей некоторая материальная польза., а главное – она получила слушателя. Говорила, говорила, говорила -- ни минуты не проходило у нас в молчании. Однажды объяснила мне: она потому такая балакучая, что мать родила ее как раз в день св. Владимира во время крестового хода и народного праздника и прямо под памятником Богдану Хмельницкому. Говорила же она все больше о красоте, декламировала и пела. Рассказывала о своих былых женихах, читала мне вслух все письма, какие когда-либо получала, с такой неуклонностью, как будто я военная цензура. Вcе это чередовалось у нее с горькими жалобами на сотрудников музея (она их называла «научные») за то, что они ее устранили и затерли. Она считала, что это из зависти к ее успехам, и «если бы был жив Горький, он бы этого не допустил».
Обижали ее действительно много – не «научные», а другие. При мне она взялась шить платье какой-то заказчице за 75 рублей (по тем временам гроши), трудилась над ним долго, но как-то не так скроила, та осталась недовольна и не только не заплатила ей ничего, но даже требовала с нее стоимость материала, что, впрочем, было неосуществимо, так как все имущество Марьи Захарьевны не имело никакой стоимости. Оно состояло из хромого стола, двух стульев и двух очень старых кроватей, – на одной спала она, на .другой я. В старухиной кровати водились клопы, в моей почему-то нет, – наверно им казалось слишком далеко переползать через всю комнату.
При мне же вернулся в Киев «второй муж», Юзек. Марья Захарьевна узнала о том от соседей и каждый день ждала, что он придет, а он так и не пришел. Марья Захарьевна объясняла это тем, что она с ним перед его отъездом рассорилась, а он очень гордый, к тому же писатель – у него есть напечатанный где-то роман под названием «Депо».
Сама она, несмотря ни на что, продолжала свою научно-исследовательскую работу. Сообщила мне, что хочет написать монографию о художнике Костенко и собирает материалы. Кто-то ей сказал, что у некоего киевского детского врача есть картина Костенко, но фамилию врача не сказали, известно только, что его зовут Федор. И Марья Захарьевна стала обходить медициною заведения и спрашивать, нет ли там доктора по имени Федор. Несколько Федоров нашлись, но не те; наконец она нашла нужного Федора, но, кажется, у него уже не было картины Костенко.
Эти поиски Федора велись еще до меня, а при мне она пошла однажды к старому художнику Ижакевичу, у которого надеялась получить «дополнительные сведения» о Костенко. Дополнительные сведений не принесла, зато принесла помидоры.
Кроме обиды на «научных» у нее была другая большая обида – не печатали ее стихов. Она писала стихи о Ленине, Сталине, Джамбуле и о художниках. В первый же день прочла мне стихотворение о «Бурлаках» Репина и сказала со вздохом: «Вот – воспеваю великого художника и нигде не могу напечатать». Она была уверена, что не вышла в великие поэты только из-за отсутствия блата – некому было протолкнуть. Приводила примеры: Чехов остался бы в неизвестности, если бы его не протолкнул Короленко (почему-то именно Короленко? я с ней спорить не стала), Антокольский не стал бы знаменит, если бы ему не дала рекомендательного письма какая-то губернаторша. Жаловалась: ей из литературной консультации написали, что она слишком подражает Лермонтову. «Но Лермонтов же великий поэт, что же плохого, что я ему подражаю?». Из стихов Марьи Захарьевны я помню только одну строчку: «Там просветлеют наши взоры в экстазе нежной красоты».
Она сочиняла также поэмы и рассказы. Про грузинскую девушк Этери – как она влюбилась в пограничника, его убили и она сама стала пограничницей. Совершила подвиг, ее ранили, представила к награде и она, получая награду, говорит, что впереди еще много трудностей и боев. «И здесь, – вдохновенно сказала Марья Захарьевна, – здесь я являюсь пророком: ведь это еще до войны с немцами было написано, а моя Этери уже предвидит эту войну».
Еще много она мне читала и пересказывала, например «морской рассказ», где матрос спасает своего капитана и весь корабль, потом ему изменяет его возлюбленная гречанка Траянда и он теряет рассудок. Я, слушая, иногда смеялась, но Марья Захарьевна принимала это как знак одобрения. Она была добродушная и доверчивая. Трудно понять, почему она писала только о том, о чем не имела никакого представления – о грузинках, гречанках, матросах, пограничниках – и никогда о том, что знала по опыту, хотя бы о своей жизни при немецкой оккупации. Так нет же.
В ее бедном мозгу гнездился тот исконный человеческий романтизм, который манит от «жизни лживой и известной» к неизвестному и небывалому. Это он побуждает строить воздушные замки будущего и мириться с берлогами настоящего. Недаром мечтатели всегда жили в убожестве. Мы в предвоенные годы пробавлялись раз навсегда предписанным воздушным замком и плохо сознавали, что происходит в действительности. Я в тридцатые годы была слишком молода, а глупа еще больше, чем положено по возрасту. Правда, идеалы коммунизма меня не воодушевляли -- просто принимались как данность. Но у меня были свои романтические отдушины для собственного употребления. Я не сочиняла поэм, но меня больше занимала тайна исчезновения Эдвина Друда, чем тайна исчезновения моих современников. Что-то вроде прозрения началось во время войны. После войны «данность» грубо заставила с нею считаться.
То время, когда я, вернувшись из Моршанска в Москву, еще не поступила на службу, числилась в аспирантуре и провела месяц в Киеве, было для меня как бы промежуточным . Я еще жила моршанскими настроениями и по наивности думала, что их можно совместить с работой в журнале «Искусство». Моими мыслями владел Владимир Соловьев, каким-то непостижимым образом уживаясь с идеями М.А.Лифшица, а также Вивекананды, о котрром я прочла у Ромена Роллана. Мне казалось, что все это в конечном счете сходится и нужно «все согласить». Врубель и был точкой схода, к тому же он пришел еще из подростковых романтических наваждений им тоже отдавалась дань.
В разрушенном голодном Киеве я «искала , Федора» с усердием, достойным Марьи Захарьевны. В ее логово возвращалась вечером, дни проводила в запасниках музея, в библиотеке, или выпытывала «дополнительные сведения» у людей, что-то знавших о Врубеле, а то и знавших его самого, – тогда такие еще жили на свете. Через посредство врагов Марьи Захарьевны, «научных», которые, надо сказать, были очень симпатичные, я получила аудиенцию у Н.А.Прахова, сына Адриана Прахова и той, кто была прообразом врубелевской Богоматери. Красивый представительный старик, живший в старой, подзапущенной, когда-то богатой квартире, рассказывал о Врубеле много и охотно. Очевидно, он тогда писал свои воспоминания, напечатанные гораздо позже, после его смерти.
Между прочим, Прахов сказал, что среди акварелей с цветами и орнаментами, хранившихся в музее как врубелевские, примерно половина сделана им – он в юности Врубелю подражал. Не знаю, насколько это верно. Меня эти акварели на клочках бумаги восхищали все без исключения.
В Кирилловскую церковь я поехала с одной из музейных сотрудниц, Ольгой Иудовной Гузун. Церковь – среда холмов, на территории психиатрической лечебницы и госпиталя, по парку бродили больные в халатах. Психиатрическая больница здесь помещалась издавна, еще при Врубеле; заболев, он просил: «отвезите куда- нибудь, только не в кирилловскую». Теперь в ней было мало пациентов – только новый состав, всех прежних немцы убили. На двери церкви висел огромный замок, ключ хранился в сумасшедшем доме. Мы пошли туда, объяснили, кто мы такие и зачем. Храм нам отперли, сказали, что туда никто не ходит, но иногда проникают некоторые больные, то ли через окно, то ли через какой-нибудь лаз. «В случае чего – не бойтесь, они тихие».
Мы блуждали одни в покинутом древнем храме, сыром и гулком Посмотрели врубелевский «надгробный плач» в нише, – краска масляная облупилась, висела чешуйками. Зашли в алтарь, поднялись на хоры, где Дух Святой нисходит на апостолов. Потом моя спутница собралась уходить, а мне не хотелось. Я еще долго в полном одиночестве разглядывала апостолов. Спустилась вниз. На свитке одного из древних ангелов разобрала надпись: «На тех, кто с нечистым сердцем входит в сей чистый дом Бога, обрушу меч свой» (приблизительно так). И вдруг в церкви начало неудержимо и быстро темнеть, почернели святые лики, помрачнел маленький загадочный, какого-то монгольского типа Христос над дверью.
Стало почти как ночью – и ударил гром. Гроза. Может быть, они хотят на меня обрушить меч свой? Тут уж я поскорее вышла и возвращалась домой под проливным дождем. А меч – меч потом обрушился трижды. Не сразу, через несколько месяцев.
Иногда мне думается: каждый получает то, что он заслужил, и даже то, чего бессознательно хотел, не понимая, какие при том будут побочные явления и последствия. Трагикомическая судьба Марьи Захарьевны, задвинутой выдвиженки, могла ли сложиться иначе? Если бы даже ее никуда не выдвигали и если бы ее не обездолила окончательно война, все равно ее участь была задана ею же самой, роковыми ножницами между претензиями и возможностями, между романтическими порывами и невысоким потолком ее натуры. Но это же и облегчало ее крест. Она была так обольщена собой, своими поэтическими и прочими талантами, что это ее поддерживало, помогало сносить нищету и брошенность.
Я провела у нее целый месяц не только потому, что другого жилья не подвертывалось; жилье получше и почище найти можно было, если поискать, но мне чем-то нравилась моя странная хозяйка, несмотря на ее «балакучесть» и все остальное. Как-то все подходило одно к одному: город, лежащий в развалинах, но живой, упорная Оранта – «нерушимая стена», мистические лики святых Врубеля и эта полуодичавшая женщина в лохмотьях, поющая надтреснутым задыхающимся голосом:

ЦЫган без дома,
ЦЫган без хаты,
ЦЫган счастливый,
ЦЫган богатый.

Тогда, в этот мой киевский месяц, в газетах было опубликовано лаконичное, в несколько строк, сообщение об атомных бомбах, сброшенных на Хиросиму и Нагасаки. Особенного впечатления оно ни на кого не произвело. Ну, еще одна бомба,– киевлян бомбами не удивишь. Никто не почувствовал начала ново эры. Разве что высказывали удовлетворение: теперь и Япония выведена из строя, значит войне конец.
Вскоре я вернулась в Москву, а в ноябре получила от Марьи Захарьевны письмо, оно у меня сохранилось. она писала: научные сотрудники попрежнему хотят от нее избавиться и держат на положении уборщицы, она продолжает собирать материалы о Костенко, Юзек продолжает «дуться» и ни разу к ней не заглянул. Сын не приехал, но она надеется, -- киевский завод послал ему вызов. «Наш музей I/ХП открывается, я буду слушать экскурсии, и как у меня от этого душа будет болеть... Письмо мое вышито мрачными узорами и на грустной канве... Но я еще воспрянула духом, если бы вернулась любимая мне работа».
А в конце: «Я с удовольствием прочитала, что у вас идет ремонт Кремлевских звезд, что будут они теперь еще лучше, чем рубиновые... Воображаю, какая это красота! Сказочный Кремль снова чарует глаз, волнует крылатую душу поэта".
Больше я о ней ничего не слыхала. А диссертацию о Врубеле к защите не приняли -- и хорошо сделали: уж очень она была в духе Марьи Захарьевны.